Одна из самых живых (среди прочитанного мизера) биографий (писанных французами, касающихся французов, не читанных в оригинале) о, без сомнения, полной открытий, каковые показались бы (пере)зрелому (свідомому) громадянину мелочами, не стоящими ни сил, ни времени, ни денег - жизни влиятельного, с точки зрения истории искусств и повсеместных галерееедов, живописца - но не одного лишь его! Как минимум, первые главы, с нескрываемым удовольствие листаемые в данный момент, повествуют отчасти и о событиях в жизни ставших не менее знаменитыми товарищей Сезанно - Золя, Ренуара, Писарро, Базеля, etc. Не знаю, прославился ли Байль, в сравнении с прочими, исключительно покладистый человечек, наталкивающий на мысль о вышепомянутой (пере)зрелости (свідомості).
Повествование мастерски ведётся без отрыва от эпохи, если можно так выразиться ("ЕМТВ" далее). При (необязательном) сравнении с "Прометеем" Моруа, уясняешь фундаментальное различие подходов - в последнем всё излагаемое вращается, так или иначе, вокруг благополучно раздражающей персоны Оноре+\-де; Перрушо, в свою очередь, намеренно (ли) отходя от фигуры Сезанна, неврастенически напоминающей местами рецензентке иногдательное самое себя, добивается воссоздания неподдельного Zeitgeist, ЕМТВ.
Это (и правда) любопытный (и возмутительный) социальный феномен: категорическое пренебрежение работами Сезанна (сиречь, любого другого, "выбивающегося") со стороны Салона, каковой можно смело реквалифицировать в Синод; причины же тому можно разложить по 4 живописным табакерочкам, на самом деле замаскированным внешним HDD:
a:\ Отношение\Сезанн\Собственность\Работы\как к запечатлению процесса, превосходящего отдельные достижения и откровения - проще говоря, отсутствие или дисциплинарное подавление в улитке склонности к созерцанию камешка или пробивающегося ростка прежде всей горы и прилежащих пейзажей;
b:\Отношение\Сезанн\Жюри\как к тем, кто не может вполне оценить усилий и масштаба творческого процесса, задач и цели, поставленных художником перед используемыми им материалами - Салон, в конце концов, ставит перед художником совершенно противоположные развитию задачи, являясь окурком, придавленным вышеозначенным камешком на склоне горы масляных красок;
c:\Страх\Репутация\Общественность, в свою очередь испытывающей не меньшей страх от простого предположения, что репутация в её глазах может оказаться миражем - одно из препятствий Сезанна является его отношением к семье, одновременно и принуждающей его к самоуничижению и служащей источником материальной и духовной организованности (с другой стороны, читательница не знает другого Сезанна, свободного от отцовских подачек)
d:\Пропасть\Художник\и ещё один, находящийся по другую сторону, но не менее художественный персонаж, что укладывается в пропасть между человеком и человеком, подобно предельно(точно)й карте Борхеса, либо же (пропасть) оказывается самим человеком, в свою очередь, оценивающим художника в качестве подобного ему самому в "пропастности" - Сезанн не может освободиться от масштабности задачи, словно отбирая оную (масштабность) у "конечной цели"
Любовь Поля к "Цветам зла" в этом отношении подталкивает читательницу к последней (в порядке чистого случая, но не навязываемой ценности) табакерке, в то же время приоткрывая и чуть более крупнолистовой вариант, представленный первой. Омываемое опиумным приливом сознание разворачивается в утилитарной непрерывности, едва ли оставляя возможность оценки "увиденного" (воображённого, донесённого). Можно предположить, что Сезанн в творчестве Бодлера смог ощутить то самое блаженство, достигнуть коего ему едва ли (по "крестьянской" натуре) удалось бы, прибегай он к "одурманивающим" средствам.
Казалось, невозможно передать (в рамках работы, призванной отражать жизнь с биографической точностью), насколько сложно человеку находиться в обществе других людей (эволюционной структуре сосуществовать со структурами цивилизации, мнимо революционными); не говоря уже об "общем языке", существующем исключительно в режиме "потерянности-по-умолчанию". В особенности труден процесс, если человек испытывает (традиционную среди некоторых народцев) обидку, направленную против членов общества и даже людей в целом, "планомерно" отказывающих человеку в признании его незаурядности, талантов и всяческих заслуг. Обидка, очевидно, имеет свойство разрастаться до той степени, когда и чаянное признание предстаёт в образе некой уловки и попытки "заарканить" дар, человеческий и личностный потенциал, предельно ограниченное время разнесчастного творца. Невозможно, однажды соприкоснувшись с нутром человека, оказавшегося скованным отношениями такого рода, не "простудиться" (в лучшем случае), не "подцепить" звена из цепи, не позволяющей ни плеч расправить, ни нос держать по ветру, ни хвост, значит, чтоб - "Петріотом"; причина же (невозможности), на мой взгляд, not in some god-blessed-adult-fiction-empathy, а в глубинной настороженности, с какой один человек подходит к другому (со времён манифестации отдельных религиозных течений в качестве "мировых").
Однако Перрюшо удаётся передача. «Парадоксальным» образом - через сообщение внешних проявлений самого распространённого характера (с точки зрения читательницы, непосредственно переживавшей нечто подобное или неоднократно бывшей свидетелем): взрывы гнева, бегство, несвоевременная слезливость, влюбчивость (и сопровождающий оную страх перед тем, что может произойти, если он, 50 с рогаликом лет от роду, вдруг пригласит в мастерскую расположенную биографией к обнажению всех угодных Мастеру признаков натурщицу), вдруг проявившаяся к безвременно почившему родителю привязанность (вернее, привязанность к непогрешимости памяти о материальном облагодетельствовании), даже уподобление сына Луи-Огюсту в практичности взглядов, разумной материальности интересов - представляется одним из следствий глубины проникновения обиды (именно её, а не предположительно лежащих в основании оскорблений). Перрюшо удаётся (если удача играет роль) раскрыть перед читателем, едва ли вспоминающим по мере блуждания зениц между заляпанных приправленными кофеями строк хотя бы об одной картине Сезанна, не наталкиваясь при том на ангелов и аборигенов Гогена, (игольное ушко) локальную и (сад Синдзюку) глобальную картины мира, сопутствующего и игнорируемого художником, находящимся под впечатлением от природы и не желающим существовать в рамках впечатлений, привносимых в жизнь его людьми.
Предательство Золя (а иначе читательница именовать "творческое решение" будущего дрейфусара не станет), при таком осмыслении, предстаёт как нечто самой собой разумеющееся; словно вписанный рукою самого Поля, в присутствии и при полнейшем одобрении Эмиля и Батистена, сценарный ход в спектакле, премьера которого 30 лет как должна (вот-вот) состояться на одной из безлюдных набережных одного из Городов Красной Ночи.
Смерть Сезанна предстаёт чем-то несовместимым со всем предшествующим повествованием, предназначенным будто к предельному продлению, буквально вплыванию в "отречение" Британии от собственного Мандата на Ближнем Востоке в пользу свеженького буцімто свободомыслящего и почему-то неконституционного образования, едва ли отблагодарившего молитвой или хотя бы плачем завещавших им законодательные основы (в числе прочих) османов. Гортензия, скрывающая от младшего Поля письма с призывами скорее прибыть, так как "отец совсем плох"; скрывающая лишь потому, что у неё, если верить Перрюшо, "примерка платьев" (Comment ça se passerait en français, excusez-moi?) - это настолько пошло, так оскорбительно приближено к повседневности, что не вызывает должного читательского доверия! Как, в начале прошлого века в семье "знаменитого французского художника" происходило то же самое, что и в украинской семье, принуждённой разливной (заливной, если верить Ипполиту) демократией промышлять перепродажей заграничной гуманитарной помощи себе подобным?!
Художник умирает с открытыми глазами, направленными в сторону входной двери, в обществе одной лишь госпожи Бремон, человека, не являвшегося ни близкой, ни родственной душой (хотя, конечно, смелость это или мошенничество со стороны рецезентки - судить о "душах"), ни культурно, ни материально не заинтересованной в том, чтоб умирающий подле неё Мастер продолжал творить и совершенствоваться, на благо собственным Откровениям или мировой (европейской, колонизаторской) культуре. Увидел ли он в проёме хотя бы Клода Лантье, прихорошившегося (простительным) извиняющимся выражением на физиономии, не ведавшей приторной сладости диабета и пропахшей мочой и барбитуратами тени Эйфелевой башни? Не мерещится ли ему, тихо агонизирующему на протяжении всего, облагораживаемого живописью пути от Марселя до Экса, 30 километров и 67 лет, бюст Золя, спаянного с Луи-Огюстом?
Два профиля, смотрящих в противоположных, но едва ли противоречащие одно другому направлениях: веки обоих опущены, уста обоих сомкнуты, уши срослись в чудовищный орган, форма которого принуждала умершего импрессиониста в умирающем художнике снова и снова вспоминать об упущенных натурщицах; орган, вслушивающийся в долетающее с горы Сент-Виктуар эхо возбуждённого надвигающейся грозой Тангейзера.
Художник никогда не кончает с собой из-за того, что ему никак не удаётся "дописать" картину. Даже если Сезанн, отягчённый Клодом (отчего-то не "рантье"), продолжал бы существовать для того, чтобы доказать одному только дрейфусару, что не все писатели эпохи хоть что-нибудь смыслят в психологии отдельных людей, составляющих основной материал и главную разрушительную силу этой самой эпохи - даже в этом, принижающем значение личности в обществе, но не человека в системе, случае, Сезанн предстал бы самодостаточной фигурой для современников и потомков, равно благодаря и помимо усилий мастеров биографии и искусство(в)едов.
Перрюшо примечает, что на портретах Сезанна часто "люди сидят опершись и во взгляде у многих сквозят усталость, отупение", объясняя это "непомерными требованиями" художника к натурам. Но лично мне кажется, что указанные чувства являются банальной (и не менее жизненной) проекцией художника, утомлённого собственным поиском и трудом, с каким лишённые формулировки "правила живописи и стиля" сосуществуют с живыми и разумными существами, осмеливающимися называть себя не только людьми, а сверх того ещё и культурными. Выражение лица на портрете, например, Амперера (1886-8), положение тела, направление взгляда, открытое обозрению какого-нибудь Воллара-Бернара правое ухо, словно бессознательно прислушивающееся, запечатлевающее в памяти то, чего оказываются лишены ролью натуры остальные органы чувств, в то же время - будто избавленные от избыточных жизненных соков кисти; всё означенное указывает на расположение творца в портретизируемой им Вселенной, где едва ли находится место для людей, если только они не являются неотъемлемым элементом одной из стихий. Сезанн - мизантроп, и это лучшая похвала его творческой природе, на мой, сопровождаемый отголосками творчества Mr.Mister (1987), ограниченный рамками опыта общения с отцом-графиком-живописцем взгляд.
В "les Phares" и правда не хватает строфы, посвящённой Полю Сезанну, и кто знает, не соберусь ли я с дерзостью для такого, возможно, заслужившего бы одобрения равно Бодлера и Перрюшо, "вклада". Однажды. Когда этот Старый Диабетик, наконец, отвлечётся хоть на секундочку и мне удастся чуточку подкорректировать положение ягодиц на табурете с наверняка преднамеренно подпиленными тремя из пяти ножек.
...
«..и заруби себе на носу, 50 сантимов в день, ни стружкою больше!»