«В середине века» - книга-исповедь Сергея Александровича Снегова, вместившая в себя практически восемнадцать лет, проведенных им в тюрьмах, лагерях и ссылках. Сергея Александровича арестовали в 1936 году в Ленинграде, и как особо важного преступника, отвезли в Москву, на Лубянку, в самую знаменитую политическую тюрьму Советского Союза. Следствие длилось долгих десять месяцев. В 1937 году Военная Коллегия Верховного Суда СССР приговорила Снегова к десяти годам тюремного заключения, по обвинению в антисоветской деятельности, терроризме и создании контрреволюционной организации. Год отсидел он в Вологде, полтора – в Соловках и затем оставшийся срок в Норильске.
Сергей Снегов (1910-1994) was a popular Soviet sci-fi writer (not of Стругацкие’s caliber but still quite famous, although I personally have never read any of his books). He was totally “approved” by the system, his books were published in large quantities, and he never had any problems with “politics,” so it was surprising to me to learn that he actually was repressed in the 1930s and spent 9 years in the GULAG and then 3 more years in “exile” in Norilsk. This book is a kind-of-memoir about this time. It was published posthumously, but he was definitely writing it with an intention of publication, so it is as “light” as possible (considering that a popular and experienced writer knew what he could and what he couldn’t write in order to be published and continue enjoying his freedom and prosperity).
This “lightness” (i.e., a superficial and often humorous approach to the description of one of the most gruesome and depressing life experiences a person can have) is overall a remarkable characteristic of the memoir, and I do not even think that this was because the author self-censored his memoirs, being afraid to lose his social status. I suppose that it was part of Сергей Снегов’s personality, who liked to be friends with very different people, even quite weird and unpleasant ones, and many readers can actually appreciate and enjoy it, because it allows one to look at the GULAG from an unexpected point of view. However, you should understand that Сергей Снегов’s narration does not reflect the real situation with it for many reasons. For example, Сергей Снегов, who was a young and talented scientist, physicist and engineer, working later even with nuclear energy, obtained a relatively privileged status in the GULAG quite early and worked during the imprisonment mostly as he would work in “normal life”. He also had a weird sentiment toward regular criminals, being able to maintain more or less amiable relationships with them and even respect their world (while the absolute majority of other victims of political repressions were always disgusted and horrified by criminals (“урки”) to the utmost extent). Finally, he often underlines that he was young, healthy, and full of energy at the time, and it is obvious that he wanted to remember and talk mostly about good, funny, positive things that were life-affirming and personality-shaping to him, dismissing everything heavy and difficult as something not worthy in the general sense. This is understandable and deserves appreciation as such.
The memoirs are not even a continuous narration about his life; he obviously chooses something “interesting,” in his opinion, and tries to represent it in as picturesque a form as possible. I found his literary style cardboardish and tasteless, especially the poems (which he likes to add in abundance), so I wasn’t a fan of his writing, and I did not find “interesting” many of his stories; therefore, I cannot honestly recommend this book. But OK, I’ve read it, and I now know a little more about this stuff. Some of the stories were even quite funny indeed (for example, a hilarious chapter “Валя отказывается от премии” ))).
Among the things that did look “interesting” to me, I want to pay attention to the following quote. This is probably the first time when I encountered a tangible sign that mass deportation of Jews was indeed under preparation shortly before Stalin’s death:
“Я отвлекся на сентиментальные воспоминания. Время тогда было не из тех, что генерирует сладенькие сантименты. Верховный вулкан организовывал новое извержение зла и насилия. Сталин готовился к большой войне. В последний приезд в Москву друзья говорили мне, что он сказал кому-то (называли Рокоссовского), что она неизбежна, и лучше, если произойдет при его жизни, — меньше сделают ошибок. Плацдарм для новой схватки расширялся со зловещей целеустремленностью. Штаты создали и лихорадочно вооружали атлантическое сообщество государств, окружали нас цепями военных баз и боевых аэродромов, накапливали ядерные запасы, душили списками запрещенных для нас товаров. Пуржила, пуржила по всей Европе и Азии жестко спланированная холодная война.
Мы в Норильске — заключенные, бывшие лагерники, нынешние ссыльные — болезненно чувствовали, что в далекой Москве готовятся какие-то грозные события.
А потом слухи о переменах наверху заглушились реальными известиями о реальных планах перебулгачивания на местах. В политотделе и органах составлялись обширные списки ссыльных, по слухам — около 13 тысяч фамилий. Одна знакомая, сотрудница политотдела, сообщила мне по секрету, что видела в них и меня. Всех, внесенных в списки, весной выселят из Норильска. «Куда?» — спросил я. «Мало ли куда, — ответила она. — таймырская тундра, шхеры Минина, строительство железной дороги Салехард — Ермаково — Норильск… Норильск надо очистить от бывших зеков — таково указание».
А затем уже упомянутый незлым тихим словом Платон Кузнецов собрал своих партработников и прочитал им доклад о политических новшествах в стране. Надо радикально решить наболевшую еврейскую проблему. Евреи незаконно пробрались в большие города, проникли на важные посты, заправляют, пользуясь нашим ротозейством, на заводах. А люди это ненадежные, многие связываются со всякими американскими джойнтами — фирмами, для камуфляжа — индустриальными, а по сути — диверсионно-шпионскими. В случае международных осложнений евреи станут опасны, как были опасны в начале войны немцы Поволжья. Поэтому с ними нужно поступить, как с теми немцами. Весной, когда откроется навигация на Енисее, в Норильск начнут прибывать на поселение евреи со своими семьями. Всего городу приказано принять десять тысяч москвичей из Арбатского района столицы. Новых поселенцев велено встретить со всей гуманностью, трудоустроить, обеспечить жильем. Жилье готовое — квартиры наших ссыльных, их самих с началом навигации разбросаем по побережью Ледовитого океана. А работу приезжающим подберем. Норильск после вывоза ссыльных будет нуждаться в рабочих руках.”
He overall talks about all-permeating antisemitism a lot (in his “light” manner, of course), because he often experienced it himself (his real surname was Штейн at the time, but he was not a Jew; it was the surname of his adoptive father, Иосиф Соломонович Штейн, while his biological father and mother were Russians). I found especially interesing this quote:
“Почти через пятнадцать лет вместе с группой московских писателей я попал в Вологду. После обеда, на выходе из столовой — я в это время разговаривал с Павлом Нилиным, — Сергей Михалков, проходивший мимо, вдруг обратился ко мне:
— Скажите, Снегов, кто вы по-настоящему — Иосифович или Александрович? Два отчества, не знаешь, как обращаться…
— Если это важно для вас, Сергей Владимирович, то у меня были два отца, — ответил я. — Поэтому можете обращаться и так и этак — откликнусь непременно.
Михалков отошел, а Нилин с восторгом сказал:
— Отбрили вы судака, ну, отбрили!
Меня мучила обида. Никого я не отбривал и не хотел отбривать. Просто меня еще раз попытались сунуть лицом в грязь, а я, как мог, засопротивлялся. Сколько раз я упрекал себя, что взял в псевдоним родное, не паспортное, отчество — было бы много проще и много легче без этой запоздалой дани умершему в ссылке отцу.
И сколько раз я думал, что моя жизнь была бы определенней и справедливей, если бы я реально был евреем, а не только казался им. Я был неприемлем для всех националистов. Разнокалиберная смесь из русских крестьян, немецких колонистов и греческих торгашей определила мою особость среди представителей чистых кровей. Немцев и греков среди моих друзей не числилось — я не мог с ними контактировать по мистическому «зову крови». Русские всегда подозревали, что я, называясь русским, ради выгоды и удобства скрываю свою истинную национальность, и потому посматривали на меня с сомнением. А евреи обижались, что я — по тем же причинам — отрекаюсь от кровного родства с ними. И обида эта выплескивалась злыми словами и не менее злыми делами. Правда, все это относилось к тем, кто имел возможность заглянуть в мой паспорт, или к приятелям, которые были в курсе, — со случайными знакомыми и сослуживцами я не откровенничал: кем видели меня, тем и был. Тем неприятней были подозрения людей, которые меня хорошо знали.
Помню и такой, вполне показательный случай. В Норильске было принято, что работавшие больше десяти лет по найму при увольнении получали двухмесячный оклад (разумеется, если об этом ходатайствовало начальство) — за безупречный труд. Все мои друзья эту прощальную премию получили. Должен был получить ее и я: после реабилитации весь лагерный срок милостиво переименовывался в работу по найму. Мой начальник Ферштенфельд поехал к юристу Норильского комбината Розену получать визу.
— Произошла неувязка, — информировал он меня потом, смущенный и расстроенный. — У вас семнадцать лет работы в Норильске, Розен сказал, что заслуживаете премии. Потом посмотрел анкету и возмутился. «Этот еврей официально пишет себя русским! Придумал такой фокус, чтоб не числиться в космополитах — он ведь что-то литературное кропает, я знаю. Человеку, который из-за карьеры плюет на свою национальность, я премии не дам. Хоть формально и заслуживает, а не дам, так ему и передайте!» Вам надо пойти к Розену, Сергей Александрович, — закончил Ферштенфельд. — Вы объясните ему, что запись в пятом пункте правильная, а не фальшивая. Меня он и слушать не захотел.
— Не пойду, — сказал я. — Объясняться с всякими националистами, кто был мой отец и кто — моя мать! Мне по горло хватает русских шовинистов, чтоб еще пререкаться с шовинистами Розенами. Премия в девять тысяч рублей не отобьет вкуса навоза, который придется жевать в этом разговоре.”