Pēterburga, 1812. gads. Galvenais varonis ierodas galvaspilsētā no karalauka ar ievainojumu. Pēterburga ir mainījusies - te vairs neredzēt francūžus. Franču šuvējas, baletdejotājas, prostitūtas u.c. ir devušās prom vai prasmīgi pārvērtušās par krievietēm. Arī aristokrātija vairs nesazinās franciski, bet runā tā teikt patriotu valodā. Kā ierauga militārpersonas, tā sāk uzreiz spalgās balsīs saukt: "Tēvzemei slava, varoņiem slava, mēs nekad neaizmirsīsim jūsu pašaizliedzīgo varonību!" Bet virsnieki skatās uz to visu skumjām acīm, neatsaucas uz patosu. Viņi tagad uz visu šo kņadu un rosīšanos skatās citādi. Detektīvintriga - kāršu spēļu namā nežēlīgi nogalināta sieviete - sapiņķēta prasmīgi, prieks lasīt, lai gan galvenais ir stils, stilistika. Jūlija Jakovļeva turpina pārsteigt un izklaidēt.
"— Сколько зим, сколько лет!
Это было преувеличением. Война шла всего несколько месяцев.
— Что, соскучились?
— С тоски чуть не дохнем! — махнул рукой швейцар. — Скорей бы господа офицеры вернулись.
«Некоторые уж не вернутся», — вдруг влезла мысль. Улыбка Мурина скисла, а швейцар с непривычки не заметил — все трещал, слегка кланяясь:
— Извольте сейчас за цыганами послать? За Танькой или Машкой? А то Илья и медведя привести горазд.
Мурин не ответил. Швейцар понял иначе, зашептал, но громко:
— Или за мадам Кики?
— А что, разве кто-то из французов остался? — удивился Мурин. Они все бежали из столицы, когда началась война: портнихи, модистки, актрисы, балетные, проститутки, парикмахеры, лавочники. Французские лавки закрылись, французская труппа уехала. Боялись, что будут громить, сажать, а то и вешать. (..)
Швейцар тонко улыбался:
— Остался кто или нет, знать не могу. Я им не сторож. Заведение прибрала какая-то дама из Риги, да все по привычке: мадам Кики да мадам Кики. И девок тоже: Зизи, Заза, Нана, Рири. Стосковались дамы! Жалуются: мол, господа чиновники и прочие цивильные, если позволите, веселиться не умеют. Все у них по тарифу, больше положенного не дождешься."
"— Ура! — негромко грянуло в гостиной.
Вечер занялся. Каждый и каждая спешили подойти к «нашему герою». Тряхнуть его руку. Протянуть ему руку. Сказать что-нибудь на ломаном русском. То и дело порхало слово «отечество» (..)
— Будь я мужчиной, я бы сбежала в армию, — заговорила, волнуясь, некрасивая девица: веснушчатая и с длинноватыми зубами. — Мы каждый день, каждый день собирались и щипали корпию. Так окрыляла мысль, что мы полезны нашим храбрым воинам, которые…
— Мадемуазель, — как-то слишком гнусаво перебил Прошин.
Графиня Вера вскинулась, заморгала. Но что толку? Броситься на помощь по-русски ей мешал скудный словарный запас. А говорить по-французски она опасалась, чтобы ненароком не разбудить в корнете лихо. На ее счастье, весело затрещала толстая дама, которой тоже не терпелось рассказать:
— А мы вышивали. Кисеты. Скажу, сидишь иной раз, глаза устали, спина устала, пальцы уж исколоты, но говоришь себе: там наши храбрые воины в минуту отдыха нуждаются в том, чтобы остановить взгляд на чем-то прекрасном. Отдохнуть душой между битвами и ратными подвигами. Для отечества я… (..)
— Что она несет? Зачем она несет? Пусть хоть помолчит. Почему они все просто не помолчат? Зачем им всем так надо вопить «слава» и «мы победили»?! Мы же не победили. Ведь вы там были? Вы там были? Много там было славного?
Мурин кивнул сквозь дым. Прошина затрясло:
— Это же было смертоубийство, взаимное истребление. И кончилось оно только потому, что все, и наши, и французы, просто устали, устали убивать друг друга и остановились, потому что стало тяжело топать по мертвым, больно уж скользко…
— Они там не были.
— Они не могут не знать! Ведь там сколько народу полегло. Там один только конногвардейский полк весь почти погиб: все эти франтики петербургские на тысячных лошадях, — он затряс пятерней в сторону столовой. — Это ж их, их братья, сыновья, кузены, любовники, женихи или хотя бы знакомые.
— Ну да.
— Как же они могут теперь вопить про славу и кричать «ура»?
— У всех свой способ не сойти с ума. У них — такой. Не сходите с ума и вы."