Valentin Petrovich Kataev (Russian: Валентин Катаев; also spelled Katayev or Kataiev) was a Russian and Soviet novelist and playwright who managed to create penetrating works discussing post-revolutionary social conditions without running afoul of the demands of official Soviet style. Kataev is credited with suggesting the idea for the Twelve Chairs to his brother Yevgeni Petrov and Ilya Ilf. In return, Kataev insisted that the novel be dedicated to him, in all editions and translations. Kataev's relentless imagination, sensitivity, and originality made him one of the most distinguished Soviet writers.
Kataev was born in Odessa (then Russian Empire, now Ukraine) into the family of a teacher and began writing while he was still in gimnaziya (high school). He did not finish the gimnaziya but volunteered for the army in 1915, serving in the artillery. After the October Revolution he was mobilized into the Red Army, where he fought against General Denikin and served in the Russian Telegraph Agency. In 1920, he became a journalist in Odessa; two years later he moved to Moscow, where he worked on the staff of The Whistle (Gudok), where he wrote humorous pieces under various pseudonyms.
His first novel, The Embezzlers (Rastratchiki, 1926), was printed in the journal "Krasnaya Nov". A satire of the new Soviet bureaucracy in the tradition of Gogol, the protagonists are two bureaucrats "who more or less by instinct or by accident conspire to defraud the Soviet state". The novel was well received, and the seminal modernist theatre practitioner Constantin Stanislavski asked Kataev to adapt it for the stage. It was produced at the world-famous Moscow Art Theatre, opening on 20 April 1928. A cinematic adaptation was filmed in 1931.
His comedy Quadrature of the circle (Kvadratura kruga, 1928) satirizes the effect of the housing shortage on two married couples who share a room.
His novel Time, Forward! (Vremya, vperyod!, 1932) describes workers' attempts to build the huge steel plant at Magnitogorsk in record time. Its title was taken from a poem by Vladimir Mayakovsky. its theme is the speeding up of time in the Soviet Union where the historical development of a century must be completed in ten years". The heroes are described as "being unable to trust such a valuable thing as time, to clocks, mere mechanical devices." Kataev adapted it as a screenplay, which filmed in 1965.
A White Sail Gleams (Beleyet parus odinoky, 1936) treats the 1905 revolution and the Potemkin uprising from the viewpoint of two Odessa schoolboys. In 1937, Vladimir Legoshin directed a film version, which became a classic children's adventure. Kataev wrote its screenplay and took an active part in the filming process, finding locations and acting as an historical advisor. Many of his contemporaries considered the novel to be a prose poem.
Non è una biografia, piuttosto una collezione di flash artistici, tratti dalla memoria dell’autore, i ricordi delle sue amicizie giovanili, non necessariamente oggettivi al 100% e senza un particolare ordine (ad es. cronologico). La narrazione procede in effetti per lo più per associazioni e quindi Kataev compone un quadro di situazioni e riflessioni anche lontane tra loro nel tempo, come quando al ricordo di questo o di quello ci catapulta nel suo presente, fatto di molte conferenze negli istituti slavistici in giro per il mondo. A tutti gli amici di gioventù è associato un nomignolo comune, un appellativo usato rigorosamente al minuscolo. Per quasi tutti i più importanti ci si arriva abbastanza agevolmente, per gli altri c’è una preziosa didascalia dopo l’introduzione. E così troviamo “il chiavetta” (Jurij Oleša), “il commendatore” (Vladimir Majakovskij), “occhiazzurro” (Michail Bulgakov), “lo schiaccianoci” (Osip Mandel’štam), “l’amico” (Il’ja Il’f), “il fratello” (Evgenij Petrov), “il principe” (Sergej Esenin) ecc. Che tipi frequentava il nostro Valentin Kataev, no? Non è neanche un lavoro di prosa, strettamente intesa. La vita di tutte queste persone procedeva in modo letterario e ogni figura, ogni situazione è associata a versi di poesia, spesso riportati dal Kataev a memoria, senza alcuna pretesa di formale genuinità (e per supportarlo, richiama anche precedenti illustri). La morte di Aleksandr Blok fu per tutti un profondo trauma. L’amicizia con Oleša (“il chiavetta”) è particolarmente approfondita e la sua figura credo sia la più ricorrente. Molto interessante anche la genesi del memorabile “Le dodici sedie”, romanzo satirico di Il’ja Il’f (“l’amico”) e di Evgenij Petrov (quest’ultimo, peraltro, è un nome d’arte: lui è veramente il “fratello” minore di Valentin Kataev, Evgenij). E come non menzionare i suicidi di Esenin e Majakovskij? Del tutto assenti le particolari disavventure di molti degli amici con l’apparato di potere sovietico. Siamo ancora negli anni ’20 e i primi ’30, e il mondo – a parte la fame e la miseria – non sembra poi malaccio e anzi si incammina lungo sentieri luminosi. Certo, per chi ne condivide i presupposti ideologici. Ad esempio, Kataev racconta di quando lui e “il chiavetta” componevano versi e strofe per l’”agit-prop”. Le disavventure, dicevamo. La persecuzione e l’orrore toccato in sorte a Mandel’štam (“lo schiaccianoci”) non sono menzionati e neppure la triste sorte di Bulgakov, per citare solo le due figure più importanti, in questo senso. Ma neppure l’ostracismo patito per anni da Oleša. Il fatto è che con questo libro Kataev vuole agganciare romanticamente, oltre che un preciso periodo storico anche quel particolare momento della sua vita in cui era un giovane appassionato d’arte e di lettere, incline alla condivisione con i suoi amici. Pertanto, le pagine trasudano di tenero affetto e di nostalgica malinconia.
“Ваши ожидания - ваши проблемы” - так бы можно было бы ответить на все мои претензии к этой книге. Мне не понравилось содержание, не понравился стиль, не понравился сам автор, - последний пункт, как я понимаю, разделяло множество людей. Уже в названии скрывалось ожидание чего-то прекрасного, захватывающего, опасного, - а получила я то, что получила, и само название оказалось позаимствовано из черновиков Пушкина. Очень безопасная, домашняя, беззубая литература. Хотели почитать что-то про революцию? Получите даже не сказочки для октябрят, а книгу дистиллированных и дезинфицированных воспоминаний, происходящих в околореволюционное время. Никакой войны, никаких боёв, никакого героизма или предательства. В книге мельком упоминаются голод, от Гражданской осталось только одно название, как если бы в театре вместо декорации на куске картона писали “дерево” и “замок”. Ни одна по-настоящему серьёзная тема тут не раскрывается. Из биографии Катаева мы знаем, что он воевал, был отравлен газами, - если хотите узнать про это подробнее, то “Алмазный мой венец” вам никак не поможет. Как жили в первой половине двадцатых годов? Лучше возьмите другую книгу, потому что здесь будет только максимально стыдливо обрисована некоторая скупость быта, а всё остальное пространство займут так называемые литературные байки. Как мы пили с Есениным, как я восхищался Маяковским, как мы с Багрицким ехали в поезде и читали стихи, как я целовался с сестрой Булгакова. Для поклонников упомянутых поэтов и писателей это может быть интересно, но и тут истории все пресные, пустые. Единственный эпизод, который пробудил во мне хоть какое-то любопытство к тексту, был рассказ о создании “Двенадцати стульев” и начале творческого пути брата Катаева, Е. Петрова. Тут история отходит от традиционной линии “выпил-попал в поэтическую тусовку-прославился”. Сильные эмоции, но совсем другого рода вызывает также рассказ об Олеше, который, как сообщает нам автор, ничуть не смущаясь и сохраняя привычную ироническую манеру, “ухаживал” за школьницей, ещё игравшей в куклы, эдакой русской Лолитой, хотел воспитать под себя и взять замуж. В отличие от Набокова, с творчеством которого Катаев был знаком, автор не видит в этом ничего предосудительного и даже не пытается показать читателям ненормальность произошедшего. Как он дружил с Олешей, так и продолжил дружить, и холодок пробирает от абсолютной будничности и спокойствия, с которым автор расписывает эту историю. Могло ли это напугать девочку, каково ей было общаться с Олешей, был ли риск насилия, - эти “женские” вопросы писателя совершенно не волнуют. Впрочем, это неудивительно, - я читала книгу в редакции с подробными комментариями, и там приводилась цитата Бунина, “учителя” Катаева, которому тот якобы заявил, что “за сто тысяч убьёт кого угодно”. Куда уж тут до осуждения “ухаживаний” со школьницами! Кстати, стилистически Бунин и Катаев бесконечно далеки - “вам до него как до Полярной звезды”, как было сказано в “Алмазном венце” кем-то из авторских знакомцев. Читается легко, но предложения как будто урезанные, не дышат полной грудью, словно автор старадет лёгочной болезнью. Может быть, это вкусовщина, но для меня Катаев находится в какой-то очень непривлекательной точке между меткой краткостью и “высоким стилем” и не знает, куда ему податься. В общем, нет каких-то явных огрехов, но удовольствия лично мне этот роман принёс мало - на трояк.
[грає Квітка Цісик] А починалось все так: "Диегов: Что, если бы Катаева вы встретили? Синьглаз: Тогда бы я злодею вонзила в сердце карандаш! Диегов: Синьглаз, где карандаш? Вот грудь моя! Синьглаз: Диегов, что вы?! Диегов: Я не Диегов, я Катаев." - оскільки ж "починалось все так", рецензия сместакарьерится совершенно роман(т)ическим концом данного замеч(т)ального не(г)романа. Каковой можно ль было более откровенно смазать, Валентин [подсмотрела] Петрович!? Кто был главным распорядителем публикации? Он читал до конца, или наугад по 2 странички в течение недели? Прошлись Вы, гамильтон, среди отсутствующих пьедесталов, полюбовались, присовокупляя благодарность (не такому уж сумасшедшему, или сошедшему не с того ума, с которого сходить бы не стоило) Брунсвику, изложили (одновременно и затем) отстоящим от Вас в относительно-темпорально и непритязательно-пространственно читательствам отлитые из сверхбелой неподъёмной невесомости образцы щелкунчика, королевича, ключика, синеглазого, конармейца, Командора, птицелова, вьюна, других, ни в чем перечисленным не уступающим, кроме разве в свойственной наковырянным Вами псевдонизмусам мере липучести к образующимся при чтении и не теряющим популярности, как и классической неоправданной обеспокоенности их судьбами, Новым Нейронным Связям. Прошлись, конечно, с блеском, едва ли заслуживающим быть "опороченным" столь нескладными критическими полунамёками. Однако отчего, позвольте полюбопытствовать, Вам, в Ваши годы, так располагающие к чтению лекций победившим колонизаторов алжирцам о революционировавших в своё время одесситах, в эти-то (не побоюсь "избитого" эпитета) Животрепещущие годы Вы решаете соприкоснуться со "звёздным морозом вечности", - если только это не было своеобразным, Вашей натуре характерным, если верить выбору материала для венца, выпринцовыванием творческой персоналии из одержимой начинающими отдавать душком обсоц-капитаклизмами массы? Проще говоря, куда Вы со смертушкой-то спешите, с самоувековечиванием-с? Перед Вами неопровержимая прелесть сочленения Орихалкового, Обсидианового, Мармеладного и, чем Вакх не шутит, Кожаного* венцов! В то время как остальным, отстающим и отставшим, отстаивающимся соотечественникам и сотрапезникам (а?), доступным в рамках широты их заблуждаемости остаётся то, что на Испокон Загнивающем the Unimaginably Guilty Pleasure of Unconscious Shipbuilding in thousands of Cardhouses at a Blink of a Dust-rich Lenticular Hummingbird’s Eye в лучах отрезвляющего ноябрьского рассвета зовётся! Пока сосед, в чью дверь стучится гроб синеглазого, пытается переписать наново "Каменного гостя" одним адаптированным пост-советской (не)действительностью наименованием ("Гуттаперчевый мальчик"), Вы в "заресничной стране парка Монсо" видите для себя единственную возможность - запечатления самое себя среди застывших фигур, не пожалев и сопровождающее "мы"? Стыдно, Валентин Петрович, или хотя бы совестно должно быть. ["Восточный синдром" замельтешил] "Не роман" изумителен. Стандартной такой эпитеточки с альпийским коровьим колокольчиком для рецензирования достанет. Вдохновляющие отношения людей, не озлобившихся, - в противовес оволонтёрившейся современности, - переживая несравнимое и несравненное (сравнивать индивидуальный опыт в принципе дело дискриминационное и богохульственно-неполиткорректное, но речь сейчас не о #E2), находя возможность для художественного отображения виденного в невиданном доселе-поселе свете. Причём художественность не вклинивается в "первый план", продукты творчества остаются верными "партийной" установке - культура призвана поддерживать существование соц-ком-гос-бульк-структур, какими бы мнимыми не оказывались их достижения в общечеловеческом осмыслении. Не-Быкова-Правда в том, что как раз это "игнорирование объективной действительности" способствовало ретроактивным (0) "общечеловеческим" (9) необратимым (8) положительного характера (7) преобразованиям. Если грубо (и ступенчато, как и весь проистекающий текст), поглотив "Алмазный венец" Катаева в каких-то 10 снежно-дронных дней безостановочного международного оглупления, я чувствую, что трансформировала историческую необходимость настоящего в смысле, постижимом разве что "спиритами" Кардека, не успевшими оказаться на полочках в кладовой, среди бабулей маринованных зелёных пупырчат маслят и огурчиков со сложной межконтинентальной корневой системой. Чувствую, что суждение моё о творчестве всех без исключения предшественников (и "Цы") стало чуть менее суровым, не таким "эгалитарным", сохранив, впрочем, языковую любительскую претенциозность, подлежавшую приснившейся мне ночью Ноября 27-го огранке: такое число пристально наблюдающих.. [зазвучал "Серёжа" Алешковского] ..за мной, отвечающим всё менее незаинтересованным взглядом, лиц едва ли доведётся лицезреть когда-либо в Грядущем! Большее - возможно, но не в таком порядке, не в таких (бессознательно-повседневных) условиях, не за такой (не обнаруживающей целей и причин) мной; меньшее - как выражается неблагонадёжный персонаж вписывающей рецензентку книги, "как ноготь сгрызть". Ничем другим как "огранкой" такого сорта сновидения считать не следует. Тест на склонность к параноидальной трети шизофрении.. ["Нет, братцы, мимозы мы любим, лимоны и лютики чтим, но в жёлтой опасности людям помочь разобраться хотим"] ..был мной оболган с неизвестным пока результатом. "Выбор - это душа поэзии", и Валентин Петрович действовали в соответствии с этой формулой. Память - это логика выбора, но логика, нуждающаяся лишь в десятой доле последовательности, включающей закономерность и связность; оставшееся - произвол, архаическая анархия, не нуждающаяся в этикете безнравственности и аморальности нравоучения равно в отношении вспоминающего и вспоминающегося. "Вражда, вывернутая наизнанку" существенна не столько между поэтами, как глашатаями-генераторами - Катаевская дружба куда органичней вписывается между отдельными компонентами сентенций (цитат и фразеологизмов), обладающих предельно кратковременными следствиями; та же "мертвенность Бога" оживает буквально спустя первую запятую, независимо от автобиографической "неразрывности" текста. И когда "нас окружает больше предметов, чем это необходимо для существования" - мы можем расценивать самих себя, подавляемых предметностью (вещественностью?), как намёк Существования на то, что оно не может превзойти бесконечно воспроизводимый им самим намёк в прямоте, откровенности (честности?). Выбирая, тогда только мы опредмечиваем. Чувство избыточности якобы несделанного выбора, подавленности ощущением не оставившего следа в формуле - упорно упускаемый свитой и критиками Эпохи нюанс биополитики, заслуживающий зваться "капризом Чёрной дыры" с сопутствующей орденоносностью. [Что может быть тише зелёного чая?] "Борис Годунов", Валентин Петрович, Валя, как мне непозволительно было бы назвать Вас, почившего, но через ключика и Командора, возможно, настигнутого в соприкосновении показной неискушённостью, - "Борис Годунов", вычеркнутый Пушкиным, товарищ Катаев, - такой же умилительный симптом Вашей натуры, обречённой на Вечную Зарю с ума сводящего (не Вас, естественно) выпринцовывания, как и увековечивание в неподъёмной Überweißheit невесомости отсутствующих пьедесталов заресничной страны парка Монсо; это преследующая Вас неудача, которая только потому "неудачна", что взялась преследовать Вас. Потому не стоит, Валентин Петрович, закругляйтесь Вы, венчайтесь, если угодно, но только не "в Афинах древних", не "у развалин Дункан". ... *Кожев тут ни при чём, трудов его не читала
I thoroughly enjoyed this book. Kataev transcends the boundary between prose and poetry and does it with ease and magic of Bunin or Nabokov.However, as with them, reading Kataev in any language other than Russian probably will not catch reader's rapt attention.Kataev knew and was friends with many outstanding Russian poets, writers, painters of 1920-onwards and they all come alive in these three works.Bunin, Mayakovsky, Blok, Mandelshtam, Pasternak... they are all here and they live and breathe. I received a great pleasure from reading these singular memoirs.
Это как-то невыносимо щемяще - и наши одесситы, переехавшие поближе к большой литературе, и кружок поэтов разной степени талантливости, и совершенно прекрасные прозвища, частично очевидные, и то, что никого не стало, и эта книга - одновременно и воспоминание, и прощание.
Что может быть лучшим введением в историю литературы начала ХХ века, чем сплетни. И АМВ тут — двойной шедевр жанра. Во-первых, сцена за сценой Валентин Катаев описывает пьяные чтения стихов, профессиональные уловки, странности и любовные истории. Во-вторых, издание “с подробными комментариями” предлагает нам второй уровень сплетни. Комментарии не только раскрывают прототипы персонажей, не только объясняют многочисленные аллюзии, но и постоянно поправляют самого Катаева. И поправлять есть где. Почти каждый эпизод сопровождается безжалостным разбором того, как все было на самом деле.
Сам автор просит воспринимать произведение как художественную прозу. Поэтому-то имена заменены на прозвища, поэтому, конечно, не приходится осуждать автора за любые вымыслы. Ничего страшного, что он не упомянул в книге, что выступил в Совете писателей с осуждением Зощенко. Страшно, что выступил.
Взгляд на женщин абсолютно мизогинический. Катаев сравнивает каких-то их с Олешей любовниц с флаконами, а другие женские персонажи предстают в воспоминаниях либо неодушевленными объектами развлечений, либо капризными загадочными животными, которые почему-то идут не туда, куда их зовут, но и бог с ними, кто ж их разберет.
Так или иначе, интересная и здорово написанная книга. Как и должно выходить со сплетнями, наше осуждение рассказчика — часть удовольствия от чтения.
Great journey of Russian literature written with amazing humour and depth. I read it on Russian, thus not sure how much depth would translation provide, which was so evident in original language.