В книге представлена подборка писем выдающегося филолога-классика, стиховеда, литературоведа, переводчика, писателя Михаила Леоновича Гаcпарова (1935–2005). Их адресаты — его многолетние собеседницы и соавторы: филолог-классик Нина Владимировна Брагинская, литературовед Ирина Юрьевна Подгаецкая и философ Наталья Сергеевна Автономова. Письма охватывают период в тридцать лет (1972–2002) и фиксируют разные этапы многосторонней научной биографии М.Л. Гаспарова
Mikhail Leonovich Gasparov (Russian: Михаил Леонович Гаспаров) was a Russian philologist and translator, renowned for his studies in classical philology and the history of versification, and a member of the informal Tartu-Moscow Semiotic School.
Свого часу мене абсолютно потрясли "Записи і виписки" Гаспарова. [Читала під час нічного трансатлантичного перельоту на Різдво - летіла додому, перед вильотом в аеропорту якийсь гурт бацав різдвяні й ханукальні пісеньки в асорті на джазовий манір, була переповнена щемкою любов'ю до людей і білим вином з літака (поганим), аж плакала від ніжності до життя і літератури (wine might have had something to do with it).] Хай там як, спогади ідилічні - а оце добралася і до листування Гаспарова. Враження десь такі ж - і я не знаю, як то виходить, бо насправді тяжкі мали б бути враження, тяжка людина, зосереджена на тому, як би самому собі допекти, нездатна говорити ні про що, крім своїх гаданих чи справжніх вад і помилок (попри рефрен "не слід говорити про себе").
Його самоопис виглядає десь так: "Трех главных вещей у меня нет: доброты, вкуса и чувства юмора. Вкус я старался заменить знанием, чувство юмора — точностью выражений, а доброту нечем." Точність формулювань справді блискуча: "Бродский откинулся на диване располневшим неврастеническим демоном", колега "то ли нервный из почтительности, то ли почтительный из нервности", поет "с вытянутым, как восклицательный знак в берете, морщинистым бабьим лицом". Чи от про собор св. Стефана у Відні: "Мне его стало очень жалко. Он высокий, старый, изможденный, и ему очень тесно. ... Почему худой — потому что это поздняя готика, когда все башни похожи на рыбьи кости с торчащими позвонками, а подпружные ребра по бокам судорожно поджаты. Почему изможденный — то ли он в вечном ремонте, то ли порода у него такая, но серые стены цвета вековой пыли у него в больших светлых проплешинах, как на облезающей собаке. ... Видно, что за шестьсот лет он оттрудился вконец и хочет только в могилу, а ему говорят: ты памятник архитектурный, тебе рано"
Трохи цитат оптом і вроздріб: Радить комусь, як дати раду з внучкою-підлітком: "Я напомнил ей стишок из Амброза Бирса. Я ответил: «вот этот ошейник с собственным именем натирает ей шею, оттого она и истеричничает» ... А в чукотском языке, как я узнал, слова «свобода» вообще нет, а ближайший синоним означает «сорвавшийся с цепи»; этим синонимом и пользовались в советских газетах на чукотском языке"
Про Пастернака і "Доктора Живаго": "мне-то, действительно, больше всего в нем режет слух то место, где герой думает о друзьях: «Все вы существуете лишь постольку, поскольку вы — мои современники». Помните письмо раннего Пастернака к отцу какого-то умершего товарища по футуризму, просившему помочь издать стихи сына? — «не помогу, потому что они, как и мои, не лучше всех». Моцарт говорил «он же гений, как ты да я», а П. — «он же ничтожество, как ты да я».
Про себе: "Мне, с моей отсталой привычкой исполнять порученное, предлагается надеяться, что либо царь умрет, либо я умру, либо осел умрет. Зная меня, Вы легко угадываете мою дальнейшую логику: так как цари и ослы никогда не умирают, то умирать надо мне. С этим ощущением я здесь и борюсь 24 часа в сутки. Знаю то, что Вы сейчас подумали, и спешу процитировать тот же дневник Чуковского, который цитировал в начале (пусть это будет композиционным закруглением): «Умирать стыдно. Другие живут, а ты умираешь. Если быть стариком совестно, то насколько же стыднее умирать. N знала, что умирает, но скрывала это, как тщеславные скрывают бедность или неудачливость». И, чтобы переменить тему, там же: «Доктор Джонсон писал, что Ричардсон смотрит на часы и понимает, как они сделаны, а Филдинг смотрит и понимает, который час»"
Про вибір фаху: "И попалась мне цитата из Тэна: «В чистом поле мне при ятнее встретить барана, чем льва, но за решеткою приятнее льва, чем барана. Искусство и есть такая решетка». Когда мне случалось объяснять, почему я стал филологом, я говорил: «Красота меня пугала, — а под музейным стеклом она казалась не такой страшной». Но у Тэна это сказано лучше."
І програмове про читання (і спілкування) - здається, більш стисло було у "Записках і виписках", але хтозна, коли доберуся виписати звідти цитати, тож копіюю звідти: "Когда я по телефону сказал, что постструктурализм и деструктивизм — это нарциссическая филология, ты развеселилась; я подумал, что мое представ ление о самовлюбленном приборе повторяет выражение Дидро о взбесившемся фортепиано. Они (и ты) все время напоминают, что не всё можно взять разумом, а иное только интуицией. Мне хочется отвечать, что и наоборот, не всё можно взять интуицией: она действует только в пределах собственной культуры. Попробуем перенести их методы с Бодлера и Расина хотя бы на Горация (не говорю: на Ли Бо), и сразу явится или бессилие, или фантазия. Они исходят изпредпосылки: раз я читаю это стихотворение, значит, оно написано для меня. А на самом деле для меня ничего не написано, кроме стихов из сегодняшней газеты. Гораций точно объявлял, что пишет для потомков, которые будут, пока стоит Рим, но таких потомков, как мы, он не воображал и в страшных снах. Чтобы понять Горация, нужно выучить его поэтический язык. А поэтический язык, как и английский или китайский, выучивается не интуицией, а по учебникам (к сожалению, для него не написанным). Для меня в этом мире не создано и не приспособлено ничего: мне кажется, что каждый наш шаг убеждает нас в этом. Кто считает иначе,тот, видимо, или слишком уютно живет, или, наоборот,так уж замучен неудобством этого мира, что выстраивает в уме воображаемый и считает его единственным или хотя бы настоящим. Так что вместо «нарциссическая филология» можно сказать «солипсическая филология». А я привык думать,что филология — это служба общения. <...> — Что же касается рассуждений о человеческом взаимонепонимании,то уж не сердись, я никак не могу смотреть иначе. Мне они казались такими очевидными, что даже мрачными их не назовешь. Я понимаю, что они дошли до тебя, как раз когда ты влюбилась в У. и посмотрела на мир и человеческие отношения светлым взглядом, и дай бог, чтобы подольше. Но мне всегда казалось, что послебахтинские рассуждения о диалогичности всего на свете — это непростительный оптимизм. Нет диалога, есть два нашинкованных и перетасованных монолога. Каждый из собеседников по ходу диалога конструирует удобный ему образ собеседника; с таким же успехом он мог бы разговаривать с камнем и воображать ответы камня на свои вопросы. (С камнями сейчас мало кто разговаривает — по крайней мере, публично, — но с Бодлером или Расином всякий неленивый публично разговаривает именно как с камнем и получает от него именно те ответы, которые ему хочется услышать.) Максимум достижимого — это учиться языку собеседника; а он такой же чужой и трудный, как горациевский или китайский. Конечно, это меня просвещает и обогащает — но ровно столько же, сколько обогащает изучение горациевского или китайского языка (можно ли говорить о диалоге с учебником китайского языка?). Я очень стараюсь в разговорах учить язык собеседников (и поэтому разговоры мне так тяжелы) — но и это, по-видимому, не каждый делает, потому что этому моему старанию люди удивляются и даже считают за это меня хорошим человеком. Но навязывать им свой язык я не имею права (именно потому, что знаю, как трудно его учить). А поэтому и о себе ниче го никому не могу сказать."