Тове Дитлевсен

Тове Дитлевсен’s Followers

None yet.

Тове Дитлевсен



Average rating: 4.41 · 1,314 ratings · 98 reviews · 6 distinct worksSimilar authors
Детство

by
4.10 avg rating — 17,299 ratings — published 1967 — 6 editions
Rate this book
Clear rating
Зависимость

by
4.41 avg rating — 14,178 ratings — published 1971 — 46 editions
Rate this book
Clear rating
Юность

by
4.22 avg rating — 11,464 ratings — published 1967
Rate this book
Clear rating
Лица

by
3.91 avg rating — 6,000 ratings — published 1968 — 38 editions
Rate this book
Clear rating
Комната Вильхельма

by
3.84 avg rating — 1,683 ratings — published 1975 — 21 editions
Rate this book
Clear rating
Комната Вильхельма

really liked it 4.00 avg rating — 5 ratings2 editions
Rate this book
Clear rating
More books by Тове Дитлевсен…
Quotes by Тове Дитлевсен  (?)
Quotes are added by the Goodreads community and are not verified by Goodreads. (Learn more)

“Не могла бы ты пригласить его как-нибудь познакомиться? Я и сама не понимаю, почему этого не делаю. Моя семья принадлежит мне одной. Я знаю их и к ним привыкла. Мне не нравится выставлять их напоказ перед человеком из более высокого слоя общества. Вигго Ф. уже просил познакомить его с родителями. Ему бы хотелось, говорит он, посмотреть на людей, которые сотворили такое странное создание, как я.

Во мне есть необычное – я пишу стихи, – но одновременно много совсем обычного. Как все прочие молодые девушки, я хочу выйти замуж, родить ребенка и получить свой собственный дом. Когда девушке приходится добывать свой хлеб, в этом есть что-то болезненное и хрупкое. Совершенно не видно света в конце туннеля. А мне так сильно хочется самой распоряжаться своим временем вместо того, чтобы постоянно его продавать.

Взрослые становятся такими далекими и чужими для меня, когда они вспоминают о ситуации в мире. По сравнению с ней я и мои стихи – всего лишь пылинки, которые может сдуть малейшим порывом ветра.

Я перечитываю его много раз, и у меня сосет под ложечкой. Напечатанное в журнале, оно выглядит совсем иначе, чем от руки или на машинке. Исправить его больше нельзя, и оно больше не принадлежит мне одной. Стихотворение напечатано во многих сотнях или тысячах номеров издания, и чужие люди прочитают его, и, может быть, им понравится. Оно разошлось по всей стране, и, может быть, люди, что встречаются мне на улице, уже его прочли. Может быть, у кого-то из них во внутреннем кармане или сумке лежит экземпляр журнала с моим стихом. Может быть, в трамвае напротив сидит мужчина и читает именно его. Это совершенно потрясающе, но рядом нет ни одного человека, который мог бы разделить со мной это невероятное ощущение.

Кажется, что мне суждено прощаться со всеми мужчинами: стоять и пристально смотреть им вслед под звук их шагов, что тают в темноте. И они редко оборачиваются, чтобы помахать мне.

Мы сидим рядом друг с другом, но между нашими руками – целые мили.

Я жажду любви, не зная, что это. Я верю, что повстречаю ее, как только съеду из дома. И мужчина, которого я полюблю, будет не таким, как все. Ему не обязательно быть молодым – я вспоминаю о херре Кроге. И совсем не обязательно быть особенно красивым. Но обязательно – любить поэзию и быть осведомленным, чтобы посоветовать, как поступить с моими стихами.

В офисе фрекен Лёнгрен злобно замечает: в последнее время вы выглядите такой счастливой. Какое-то радостное событие дома? Я в ужасе это отрицаю и стараюсь выглядеть менее счастливой.

На ступеньках дома меня охватывает страх: мне никогда не убежать из этого места, где я родилась. Неожиданно оно мне не нравится, и каждое воспоминание о нем кажется печальным и мрачным. Пока я здесь – я обречена на одиночество и безызвестность. Мир не считается со мной, и каждый раз, когда я ухватываюсь за его край, он снова выскальзывает у меня из рук.

Мой отец молчалив и серьезен, как и всегда, когда на нем воскресный костюм. Кажется, он облачается в мрачные и печальные мысли, таящиеся в подкладке.

Ложась спать, я прихожу в ужас от мысли: как бы херре Крог не умер, как и мой редактор. Кажется, мир, с которым я от всего сердца желаю связать себя, состоит исключительно из старых и больных мужчин, и они могут скончаться еще до того, как я стану достаточно взрослой, чтобы меня восприняли всерьез.

Я отлично осознаю, что дома этого никогда не разрешат, но рядом с Рут мир никогда не кажется совсем настоящим.

Я пью кофе, и мама спрашивает: ты такая тихая, что-то случилось? Она произносит это резко, потому что любит меня, лишь когда моя голова занята ей одной и я не держу никаких потайных мыслей для себя.”
Тове Дитлевсен, Youth

“Небо бесконечно голубое, и пение птиц таит в себе какое-то особенное весеннее ликование. На скатерть в красную клетку садится пташка-овсянка и подбирает крошки. Этот момент запечатлелся в моей памяти как нечто такое, что снова можно достать и пережить, что бы со мной ни случилось.

Это самое ужасное в любви, говорю я, окружающие становятся безразличны. Да, соглашается он, и в конце всегда чертовски больно.

На следующее утро я принимаюсь печатать на машинке – возмущается весь пансион, и директриса, тоже в возрасте, приходит ко мне с вопросом, нельзя ли обойтись без этого шума. Все жильцы отрешились от мирской суеты, говорит она, и даже семьи считают их мертвыми.

Что, если бы я рассказала правду? Если бы я рассказала, что влюбилась в жидкость в шприце, а вовсе не в мужчину – хозяина этого шприца? Но я не рассказала – никому. Это было как в детстве: сладкие секреты рушатся, стоит только открыть их взрослым.

Он спросил, по-прежнему уставившись в потолок: ты думаешь, что он может дать тебе мировоззрение? Когда Эббе расстроен, он всегда да ляпнет какую-нибудь глупость. Не понимаю, о чем ты, сказала я в ответ, мировоззрение — это ведь не то, что можно просто так дать друг другу.

перестав писать, почувствовала пустоту внутри – заполнить ее нечем. Кажется, что я всё впитываю в себя, не выпуская ничего наружу.

Что-то важное, бесконечно хорошее и ценное между нами разрушилось, и это хуже всего для Эббе, потому что он не может, как я, вылить на бумагу все свои проблемы и переживания.

Он спрашивает, когда я вернусь домой, потому что скучает по мне. Я склоняюсь над кроваткой и прикасаюсь к крошечным пальчикам. Теперь мы — отец, мать и ребенок, говорю я, совершенно обычная и нормальная семья. Почему, спрашивает Эббе, тебе непременно надо быть обычной и нормальной? Ты не такая, и это ни для кого не секрет. Я не нахожусь с ответом, потому что мечтала об этом столько, сколько себя помню.

Я обещаю Эббе никогда с ним не расставаться и объясняю, что не переношу, когда жизнь становится такой сложной, как было недавно. Он берет меня за подбородок и целует. Может быть, произносит он, ты и сама сложная, поэтому и жизнь твоя такая же.

Мама начисто лишена способности поставить себя на место других людей, что не позволяет ей сблизиться со мной, и меня это полностью устраивает.

Они обсуждают свои картины, свои выставки или свои книги и зачитывают свои только что сочиненные стихотворения. Для меня же писательство, как и в детстве, – нечто потаенное и запретное, постыдное; нечто, что ты делаешь в укромном уголке и только когда никто не видит.

В этот период мы с мамой близки, потому что я больше не питаю к ней никаких глубоких и болезненных чувств.

Я всё время думаю о своем романе, у которого уже есть название, хотя не вполне уверена, о чем он будет. Я просто пишу, и, может, выйдет хорошо, а может, и нет. Самое важное – я счастлива, когда пишу. Я счастлива и забываю обо всем вокруг, пока не приходит время вешать на плечо коричневую сумку и отправляться по магазинам. И меня снова охватывает утренняя темная печаль, потому что на улицах сплошь и рядом попадаются влюбленные пары. Они держатся за руки и смотрят друг другу в глаза глубоким взглядом – я почти не в силах вынести такое зрелище.”
Тове Дитлевсен, Gift

“Я и сама не знаю, хороши ли они. Отдай ему, нетерпеливо произносит брат, и я неуверенно протягиваю альбом. Пока Торвальд перелистывает страницы и читает, серьезно насупившись, я попадаю в совершенно новый пласт бытия. Я одновременно возбуждена, тронута и напугана, и кажется, что альбом – это трепещущая, живая часть меня самой, которую можно уничтожить одним-единственным безжалостным ранящим словом. Торвальд читает в тишине, и на его лице нет и следа улыбки. Наконец он захлопывает альбом, с восхищением поднимает на меня светло-голубые глаза и решительно произносит: они дьявольски хороши!

У брата я никогда не засиживаюсь: между словами мы делаем длинные паузы, и моему уходу он радуется не меньше, чем нашей встрече.

Последняя весна моего детства холодная и ветреная. На вкус она напоминает пыль и пахнет мучительным расставанием и изменениями.

Будущее – чудовищный, могущественный колосс, который скоро обрушится и раздавит меня. Мое изорванное в клочья детство треплется вокруг меня, и стоит залатать одну дыру, как тут же появляется новая. От этого я становлюсь ранимой и раздражительной.

Вообще-то отец написал за меня много работ и получил за них хорошие оценки от фрекен Маттиасен. Схема не давала осечки, пока он не завершил работу об Америке словами: “Америка считается страной свободы. Раньше эта свобода означала преданность самому себе, своей работе и своей земле. Сейчас это свобода умереть с голода, если у тебя нет денег на еду”. Что, ради всего святого, спросила моя учительница, ты имеешь в виду под этим нравоучением? Объяснить я не смогла, и только за старания нам поставили “очень хорошо”. Нет, я не могу продолжить учебу, и от детства моего осталось совсем немного.

Размышляя о будущем, я каждый раз наталкиваюсь на глухую стену, поэтому мне хочется растянуть свое детство подольше, насколько возможно.

Я считала, что стихи затягивали проплешины детства новой тонкой кожицей, которая скрывалась под еще не вполне отвалившейся от раны коркой. Составится ли из стихов мой взрослый образ?

Моей единственной отрадой в этом ненадежном, зыбком мире были стихи:
Молодой, счастливой и веселой,
С шутками и смехом я жила
Свежей и цветущей розой.
Ныне ж я забыта и стара.
Мне исполнилось двенадцать лет.

Время шло, и детство становилось тонким и плоским, как бумага. Оно было уставшим и изношенным, и в трудные моменты казалось, что оно не продержится до моего взросления. И все вокруг это замечали.

отец берет том двумя пальцами и произносит с нескрываемым отвращением: тебе нельзя его читать. Он был ненормальным! Я знаю: быть ненормальным – ужасно, мне и самой сложно притворяться, что я нормальная.

Мне приходится выискивать это выражение неземного счастья в прозе, потому что отцу не нравится, когда я таскаю домой из библиотеки поэтические сборники. Пустое увлечение, говорит он презрительно, в стихах нет ничего общего с реальностью. Меня никогда не интересовала реальность, я никогда не писала о ней стихов.

Глядя на нее, на фрекен Клаусен, фрекен Моллеруп и директрису из старой школы, похожую на ведьму, я укрепляюсь в мысли, что только плоскогрудые женщины добиваются хоть какого-то влияния на работе.

улыбается она и треплет меня по голове. Мне не стыдно, что она поправляет меня, но когда я возвращаюсь домой с томиком “Отверженных” и отец одобрительно говорит: Виктор Гюго, да, он хорош! – я поучительно и важно отзываюсь: отец неправильно произносит, его зовут Юго. Мне без разницы, как его зовут, отвечает отец спокойно, все имена нужно произносить, как они написаны. А остальное – бахвальство. Нет никакого смысла пересказывать родителям, что говорят люди не с нашей улицы.”
Тове Дитлевсен, Childhood



Is this you? Let us know. If not, help out and invite Тове to Goodreads.