13 books
—
3 voters
“Що більше я заглиблювалася в індивідуальні випадки воєнних злочинців, то менше вірила в те, що вони - монстри. А що як вони були звичайними людьми, такими ж, як ми, але котрі просто опинился в певних обставинах і зробили неправильний моральний вибір? Що тоді це каже про нас самих?
І ось ви сидите в судовій залі, стежачи день у день за підсудними. Спершу, як і Прімо Леві, ви запитуєте себе: "А чи справді це людина?". Сказати, що, мовляв, ні, це не людина, - надто просто; але дні минають, і ви бачите дедалі більше людсього в цих злочинцях. Згодом ви відчуваєте, що знаєте їх ледь не особисто. Ви розглядаєте їхні обличчя, потворні або симпатичні, помічаєте дрібні звички (позіхання, нотування якихось деталей, чухання голови, чищення нігтів), і питаєте себе: "А що як це все-таки людина?". Що довше ви їх знаєте, то більше дивуєтеся, як же вони могли скоїти такі злочини; всі ці офіціанти, таксисти, вчителі та селяни, які сидять навпроти вас. І чим більше ви усвідомлюєте, що воєнні злочинці можуть бути звичайними людьми, тим страшніше стає. Звісно, це тому, що в такому разі наслідки серйозніші, аніж якби вони справді були чудовиськами. Якщо звичайні люди коїли воєнні злочини, то це означає, що будто-хто з нас може їх коїти. Тепер ви розумієте, чому так легко і зручно вважати, що воєнні злочинці - монстри.”
― They Would Never Hurt a Fly: War Criminals on Trial in The Hague
І ось ви сидите в судовій залі, стежачи день у день за підсудними. Спершу, як і Прімо Леві, ви запитуєте себе: "А чи справді це людина?". Сказати, що, мовляв, ні, це не людина, - надто просто; але дні минають, і ви бачите дедалі більше людсього в цих злочинцях. Згодом ви відчуваєте, що знаєте їх ледь не особисто. Ви розглядаєте їхні обличчя, потворні або симпатичні, помічаєте дрібні звички (позіхання, нотування якихось деталей, чухання голови, чищення нігтів), і питаєте себе: "А що як це все-таки людина?". Що довше ви їх знаєте, то більше дивуєтеся, як же вони могли скоїти такі злочини; всі ці офіціанти, таксисти, вчителі та селяни, які сидять навпроти вас. І чим більше ви усвідомлюєте, що воєнні злочинці можуть бути звичайними людьми, тим страшніше стає. Звісно, це тому, що в такому разі наслідки серйозніші, аніж якби вони справді були чудовиськами. Якщо звичайні люди коїли воєнні злочини, то це означає, що будто-хто з нас може їх коїти. Тепер ви розумієте, чому так легко і зручно вважати, що воєнні злочинці - монстри.”
― They Would Never Hurt a Fly: War Criminals on Trial in The Hague
“58-я статья состояла из четырнадцати пунктов.
Из первого пункта мы узнаём, что контрреволюционным признаётся всякое действие (по ст. 6-й УК — и бездействие), направленное… на ослабление власти…
При широком истолковании оказалось: отказ в лагере пойти на работу, когда ты голоден и изнеможён, — есть ослабление власти. И влечёт за собой — расстрел. (Расстрелы отказчиков во время войны.)
[...]
(Или вот ещё образец широкого чтения. Хорошо помню одну встречу в Бутырках летом 1946. Некий поляк родился в Лемберге, когда тот был в составе Австро-Венгерской империи. До второй мировой войны жил в своём родном городе в Польше, потом переехал в Австрию, там служил, там в 1945 и арестован нашими. Он получил десятку по статье 54-1-а украинского кодекса, то есть за измену своей родине — Украине! — так как ведь город Лемберг стал к тому времени украинским Львовом! И бедняга не мог доказать на следствии, что уехал в Вену не с целью изменить Украине! Так он иссобачился стать предателем.)
[...]
Пункт второй говорит о вооружённом восстании, захвате власти в центре и на местах и в частности для того, чтобы насильственно отторгнуть какую-либо часть Союза Республик. За это — вплоть до расстрела (как и в каждом следующем пункте).
Расширительно (как нельзя было бы написать в статье, но как подсказывает революционное правосознание): сюда относится всякая попытка осуществить право любой республики на выход из Союза. Ведь «насильственно» — не сказано, по отношению к кому. Даже если всё население республики захотело бы отделиться, а в Москве этого бы не хотели, отделение уже будет насильственное. Итак, все эстонские, латышские, литовские, украинские и туркестанские националисты легко получали по этому пункту свои десять и двадцать пять.
[...]
Шестой пункт — шпионаж, был прочтён настолько широко, что если бы подсчитать всех осуждённых по нему, то можно было бы заключить, что ни земледелием, ни промышленностью, ни чем-либо другим не поддерживал жизнь наш народ в сталинское время, а только иностранным шпионажем и жил на деньги разведок. Шпионаж — это было нечто очень удобное по своей простоте, понятное и неразвитому преступнику и учёному юристу и газетчику, и общественному мнению.
Широта прочтения ещё была здесь в том, что осуждали не прямо за шпионаж, а за:
ПШ — Подозрение в Шпионаже;
НШ — Недоказанный Шпионаж, и за него всю катушку! И даже за
СВПШ — Связи, Ведущие к Подозрению (!) в Шпионаже.
То есть, например, знакомая знакомой вашей жены шила платье у той же портнихи (конечно, сотрудницы НКВД), что и жена иностранного дипломата.
Но никакой пункт 58-й статьи не толковался так расширительно и с таким горением революционной совести, как Десятый. Звучание его было: "Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти… а равно и распространение или изготовление или хранение литературы того же содержания". И оговаривал этот пункт в мирное время только нижний предел наказания (не ниже! не слишком мягко!), верхний же не ограничивался!
[...] Знаменитые расширения этого знаменитого пункта были:
— под "агитацией, содержащей призыв", могла пониматься дружеская (или даже супружеская) беседа с глазу на глаз, или частное письмо; а призывом мог быть личный совет. (Мы заключаем "могла, мог быть" из того, что так оно и бывало.)
— "подрывом и ослаблением" власти была всякая мысль, не совпадающая или не поднимающаяся по накалу до мыслей сегодняшней газеты. [...]
— под "изготовлением литературы" понималось всякое написанное в единственном экземпляре письма, записи, интимного дневника.
Пункт одиннадцатый был особого рода: он не имел самостоятельного содержания, а был отягощающим довеском к любому из предыдущих, если деяние готовилось организационно или преступники вступали в организацию.
На самом деле пункт расширялся так, что никакой организации не требовалось. Это изящное применение пункта я испытал на себе. Нас было двое, тайно обменивавшихся мыслями, — то есть зачатки организации, то есть организация!”
― Архипелаг ГУЛАГ: 1918-1956: опыт художественного исследования
Из первого пункта мы узнаём, что контрреволюционным признаётся всякое действие (по ст. 6-й УК — и бездействие), направленное… на ослабление власти…
При широком истолковании оказалось: отказ в лагере пойти на работу, когда ты голоден и изнеможён, — есть ослабление власти. И влечёт за собой — расстрел. (Расстрелы отказчиков во время войны.)
[...]
(Или вот ещё образец широкого чтения. Хорошо помню одну встречу в Бутырках летом 1946. Некий поляк родился в Лемберге, когда тот был в составе Австро-Венгерской империи. До второй мировой войны жил в своём родном городе в Польше, потом переехал в Австрию, там служил, там в 1945 и арестован нашими. Он получил десятку по статье 54-1-а украинского кодекса, то есть за измену своей родине — Украине! — так как ведь город Лемберг стал к тому времени украинским Львовом! И бедняга не мог доказать на следствии, что уехал в Вену не с целью изменить Украине! Так он иссобачился стать предателем.)
[...]
Пункт второй говорит о вооружённом восстании, захвате власти в центре и на местах и в частности для того, чтобы насильственно отторгнуть какую-либо часть Союза Республик. За это — вплоть до расстрела (как и в каждом следующем пункте).
Расширительно (как нельзя было бы написать в статье, но как подсказывает революционное правосознание): сюда относится всякая попытка осуществить право любой республики на выход из Союза. Ведь «насильственно» — не сказано, по отношению к кому. Даже если всё население республики захотело бы отделиться, а в Москве этого бы не хотели, отделение уже будет насильственное. Итак, все эстонские, латышские, литовские, украинские и туркестанские националисты легко получали по этому пункту свои десять и двадцать пять.
[...]
Шестой пункт — шпионаж, был прочтён настолько широко, что если бы подсчитать всех осуждённых по нему, то можно было бы заключить, что ни земледелием, ни промышленностью, ни чем-либо другим не поддерживал жизнь наш народ в сталинское время, а только иностранным шпионажем и жил на деньги разведок. Шпионаж — это было нечто очень удобное по своей простоте, понятное и неразвитому преступнику и учёному юристу и газетчику, и общественному мнению.
Широта прочтения ещё была здесь в том, что осуждали не прямо за шпионаж, а за:
ПШ — Подозрение в Шпионаже;
НШ — Недоказанный Шпионаж, и за него всю катушку! И даже за
СВПШ — Связи, Ведущие к Подозрению (!) в Шпионаже.
То есть, например, знакомая знакомой вашей жены шила платье у той же портнихи (конечно, сотрудницы НКВД), что и жена иностранного дипломата.
Но никакой пункт 58-й статьи не толковался так расширительно и с таким горением революционной совести, как Десятый. Звучание его было: "Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти… а равно и распространение или изготовление или хранение литературы того же содержания". И оговаривал этот пункт в мирное время только нижний предел наказания (не ниже! не слишком мягко!), верхний же не ограничивался!
[...] Знаменитые расширения этого знаменитого пункта были:
— под "агитацией, содержащей призыв", могла пониматься дружеская (или даже супружеская) беседа с глазу на глаз, или частное письмо; а призывом мог быть личный совет. (Мы заключаем "могла, мог быть" из того, что так оно и бывало.)
— "подрывом и ослаблением" власти была всякая мысль, не совпадающая или не поднимающаяся по накалу до мыслей сегодняшней газеты. [...]
— под "изготовлением литературы" понималось всякое написанное в единственном экземпляре письма, записи, интимного дневника.
Пункт одиннадцатый был особого рода: он не имел самостоятельного содержания, а был отягощающим довеском к любому из предыдущих, если деяние готовилось организационно или преступники вступали в организацию.
На самом деле пункт расширялся так, что никакой организации не требовалось. Это изящное применение пункта я испытал на себе. Нас было двое, тайно обменивавшихся мыслями, — то есть зачатки организации, то есть организация!”
― Архипелаг ГУЛАГ: 1918-1956: опыт художественного исследования
“Ось стоїть могутній корабель з яскраво освітленим трапом, по ньому рине потік людей, дехто з них поспішає, наче боїться останньої миті спізнитися, це не корабель, а блискучий палац, і зветься він уже не "Нормандія", а Спасіння, Втеча, Порятунок, для десятків тисяч людей у сотнях міст Європи, в безлічі третьорядних готелів і льохів він здається недосяжною мрією, а поряд із ним стоїть жінка, нутро якої пожирає смерть, і тоненьким приємним голоском каже: "Я б хотіла залишитись тут".
Усе втратило глузд. Для емігрантів з "Ентернасіоналя", для тисяч інших "Ентернасіоналів", розкиданих по Європі, для всіх цькованих, переслідуваних, для тих, хто ще намагався втекти й кого вже спіймали, цей корабель був би обітованою землею, вони б зомліли від щастя, заридали б і кинулися б цілувати трап, повірили б у диво, якби мали такий квиток, який тріпотів у цій втомленій руці поряд із ним, у руці людини, яка й так була в дорозі до смерті і яка байдуже сказала, що хотіла б залишитися тут.
Надійшов гурт американців. Спокійно, голосно розмовляючи. В них було часу та часу. Їх спонукало виїхати посольство, і вони саме про це говорили. Шкода, звичайно. Цікаво було б поглянути, що тут робитиметься далі. Та й що з ними, американцями, могло б статися? Вони ж під захистом посольства! Америка — нейтральна держава! Справді шкода!
Запах парфумів. Оздоби. Бризки діамантів. Ще кілька годин тому вони вечеряли в "Максима", ціни в перерахунку на долари були сміховинно дешеві. Вони пили "кортон" урожаю 1929, а наостанці "пол роже" врожаю 1928 року. І ось тепер "Нормандія". Тут вони підуть у бар, пограють у триктрак, вип'ють по кілька чарок віскі… А перед посольствами — довжелезні черги людей, що вже втратили будь-яку надію, над ними, немов хмара, навис смертельний страх, у приймальнях перевтомлені службовці консульства, воєнно-польовий суд в особі простого секретаря, що тільки хитає головою: "Ні! Ніяких віз! Неможливо", смертний присуд, який мовчки ухвалюють невинно засудженим, приреченим мовчки приймати його… Равік дивився на корабель, і то вже був не корабель, а ковчег, легкий ковчег, що вирушав у плавання, рятуючись від потопу. Колись від нього пощастило втекти, а тепер він знов насувається й ось-ось затопить усе.
[...]
І ось трап поволі підіймається. Дивне почуття — ніби той трап ніколи вже не опуститься. Все. Вузенька смужка води. Кордон. Ширина тієї смужки — два метри, а проте це вже кордон між Європою й Америкою. Між порятунком і загибеллю.”
― Arch of Triumph: A Novel of a Man Without a Country
Усе втратило глузд. Для емігрантів з "Ентернасіоналя", для тисяч інших "Ентернасіоналів", розкиданих по Європі, для всіх цькованих, переслідуваних, для тих, хто ще намагався втекти й кого вже спіймали, цей корабель був би обітованою землею, вони б зомліли від щастя, заридали б і кинулися б цілувати трап, повірили б у диво, якби мали такий квиток, який тріпотів у цій втомленій руці поряд із ним, у руці людини, яка й так була в дорозі до смерті і яка байдуже сказала, що хотіла б залишитися тут.
Надійшов гурт американців. Спокійно, голосно розмовляючи. В них було часу та часу. Їх спонукало виїхати посольство, і вони саме про це говорили. Шкода, звичайно. Цікаво було б поглянути, що тут робитиметься далі. Та й що з ними, американцями, могло б статися? Вони ж під захистом посольства! Америка — нейтральна держава! Справді шкода!
Запах парфумів. Оздоби. Бризки діамантів. Ще кілька годин тому вони вечеряли в "Максима", ціни в перерахунку на долари були сміховинно дешеві. Вони пили "кортон" урожаю 1929, а наостанці "пол роже" врожаю 1928 року. І ось тепер "Нормандія". Тут вони підуть у бар, пограють у триктрак, вип'ють по кілька чарок віскі… А перед посольствами — довжелезні черги людей, що вже втратили будь-яку надію, над ними, немов хмара, навис смертельний страх, у приймальнях перевтомлені службовці консульства, воєнно-польовий суд в особі простого секретаря, що тільки хитає головою: "Ні! Ніяких віз! Неможливо", смертний присуд, який мовчки ухвалюють невинно засудженим, приреченим мовчки приймати його… Равік дивився на корабель, і то вже був не корабель, а ковчег, легкий ковчег, що вирушав у плавання, рятуючись від потопу. Колись від нього пощастило втекти, а тепер він знов насувається й ось-ось затопить усе.
[...]
І ось трап поволі підіймається. Дивне почуття — ніби той трап ніколи вже не опуститься. Все. Вузенька смужка води. Кордон. Ширина тієї смужки — два метри, а проте це вже кордон між Європою й Америкою. Між порятунком і загибеллю.”
― Arch of Triumph: A Novel of a Man Without a Country
“На жаль, серед полеглих є також два євреї, сини торговця худобою Леві. За них нікому помолитися. Коли зайшла мова про те, щоб покликати рабина, обидва священики-конкуренти одноголосно запротестували. До них приєднався й голова спілки ветеранів війни, відставний майор Волькенштайн, антисеміт, переконаний у тому, що війну програно тільки через євреїв. Але спитайте його — чому, і він зразу ж назве вас зрадником народу. Він заперечував навіть проти того, щоб прізвища братів Леві були викарбувані на меморіальній дошці: мовляв, вони напевне загинули далеко від фронту. Кінець кінцем його таки вмовили. Сільський староста використав увесь свій вплив. Річ у тому, що його власний син 1918 року помер у верденбрюкському тиловому лазареті від грипу, так і не побувавши на фронті. Батькові ж хотілося, щоб і прізвище його сина було викарбуване на меморіальній дошці як прізвище героя, тому він сказав, що смерть — це смерть, а солдат — це солдат, — ось чому братам Леві надали двоє нижніх місць на задній стінці пам'ятника, саме там, де, мабуть, задиратимуть лапи собаки.
Волькенштайн одягнений у повну форму кайзерівських часів. Це, правда, заборонено, але хто йому може стати на заваді? Дивні зміни, які почалися відразу після закінчення війни, тривають далі. Війна, яку майже всі солдати 1918 року ненавиділи, для тих, хто щасливо вцілів, поступово стала цікавою пригодою в їхньому житті. Вони повернулися до буденного існування, яке, коли вони ще сиділи в окопах і проклинали війну, ввижалось їм справжнім раєм. Тепер воно знов стало тільки буднями з турботами й неприємностями, а війна здається чимось невиразним, далеким, пережитим; її, всупереч їхній волі й майже без їхньої участі, переінакшено, підроблено, підмальовано. Масове вбивство обернулось на пригоду, з якої пощастило вийти живим. Розпач забуто, горе вже не ятрить душу, і смерть, що обминула нас, стала такою, якою вона майже завжди буває в житті, — чимось абстрактним, уже нереальним. Вона реальна лише тоді, коли вражає когось поряд із нами або зазіхає на нас самих. Спілка ветеранів, що під командуванням Волькенштайна крокує повз пам'ятник, 1918 року була пацифістською; тепер вона вже стала чисто націоналістичною. Спогади про війну й почуття фронтової дружби, яке жило майже в кожному колишньому солдатові, Волькенштайн спритно підманив гордістю за війну. Хто не має націоналістичних переконань, той ганьбить пам'ять полеглих героїв, бідолашних обдурених полеглих героїв, що залюбки пожили б ще на світі. О, як радо ті герої змели б Волькенштайна з помосту, де він саме виголошує промову, якби тільки могли! Проте вони беззахисні, вони стали власністю кількох тисяч таких от волькенштайнів, що використовують їх для своєї мети, прикриваючи її словами "любов до батьківщини" та "національне почуття". Любов до батьківщини! Для Волькенштайна це означає — знов надягти мундир, отримати чин полковника і знов посилати людей на смерть.”
― The Black Obelisk
Волькенштайн одягнений у повну форму кайзерівських часів. Це, правда, заборонено, але хто йому може стати на заваді? Дивні зміни, які почалися відразу після закінчення війни, тривають далі. Війна, яку майже всі солдати 1918 року ненавиділи, для тих, хто щасливо вцілів, поступово стала цікавою пригодою в їхньому житті. Вони повернулися до буденного існування, яке, коли вони ще сиділи в окопах і проклинали війну, ввижалось їм справжнім раєм. Тепер воно знов стало тільки буднями з турботами й неприємностями, а війна здається чимось невиразним, далеким, пережитим; її, всупереч їхній волі й майже без їхньої участі, переінакшено, підроблено, підмальовано. Масове вбивство обернулось на пригоду, з якої пощастило вийти живим. Розпач забуто, горе вже не ятрить душу, і смерть, що обминула нас, стала такою, якою вона майже завжди буває в житті, — чимось абстрактним, уже нереальним. Вона реальна лише тоді, коли вражає когось поряд із нами або зазіхає на нас самих. Спілка ветеранів, що під командуванням Волькенштайна крокує повз пам'ятник, 1918 року була пацифістською; тепер вона вже стала чисто націоналістичною. Спогади про війну й почуття фронтової дружби, яке жило майже в кожному колишньому солдатові, Волькенштайн спритно підманив гордістю за війну. Хто не має націоналістичних переконань, той ганьбить пам'ять полеглих героїв, бідолашних обдурених полеглих героїв, що залюбки пожили б ще на світі. О, як радо ті герої змели б Волькенштайна з помосту, де він саме виголошує промову, якби тільки могли! Проте вони беззахисні, вони стали власністю кількох тисяч таких от волькенштайнів, що використовують їх для своєї мети, прикриваючи її словами "любов до батьківщини" та "національне почуття". Любов до батьківщини! Для Волькенштайна це означає — знов надягти мундир, отримати чин полковника і знов посилати людей на смерть.”
― The Black Obelisk
“- Так от, ця історія мене сильно зачепила, і я її перечитував слово у слово. Що більше я думав про ту історію, то складнішою вона видавалася. Тоді я порівняв наявні переклади - вони доволі близькі. Але є одне місце, яке мене непокоїло. Біблія короля Якова подає це так: коли Єгова питає Каїна, чому він розгнівався, то Єгова каже: "Коли ти добре робитимеш, то піднімеш обличчя своє, а коли недобре, то у дверях гріх підстерігає. І до тебе його пожадання, а ти мусиш над ним панувати". Оце "мусиш" мене просто вразило, тому що в ньому є обіцянка, що Каїн подолає зло.
[...]
Тоді я взяв стандартну американську версію Біблії. На той час то був зовсім новий переклад. І цей фрагмент відрізнявся. Там сказано: "Іди пануй над ним". Це зовсім інше. Це не обіцянка, це наказ. Я почав буквально знемагати. Мене цікавило, яке ж слово вжито в оригіналі, щоб породити такі різні переклади.
[...]
І ось те золото, яке ми видобули зі своєї копальні, - "Ти можеш". Ти можеш опанувати гріх.
[...]
Невже ви не розумієте? - вигукнув він. - Американський стандартний переклад наказує людям опанувати гріх, і можна назвати гріх невіданням. Переклад Біблії короля Якова дає обіцянку, і це означає, що людина неодмінно опанує гріх. Але слово на івриті, слово "тімшел" - "ти можеш" - надає вибір. Хтозна, чи це не найважливіше слово на світі? Воно каже, що шлях відкритий. Усе залежить від самої людини. Бо якщо "ти можеш", то вірно і те, що "ти не можеш". Невже це не ясно?
- Ясно. Мені ясно. Але ж ви не вірите, що це закон Божий. Чому ж тоді ви відчуваєте його значущість?
- Ага! - вигукнув Лі. - Я давно хотів це вам пояснити. Я передбачав ваші питання, отже, я добре підготувався. Будь-який твір, що вплинув на мислення і життя незліченої кількості людей, є значущим. Багато мільйонів у своїх сектах і церквах відчувають наказ: "Іди пануй!" - і повністю віддаються послуху. Інші мільйони більше відчувають Божу волю у "ти мусиш". Хай що вони робитимуть, це не може вплинути на те, що судилося. Але "ти можеш"! Це дає чоловіку велич, це прирівнює його до богів, оскільки у своїй слабкості й ницості, у братовбивстві, він все ж таки має грандіозний вибір. Він може обрати свій шлях, боротися і перемогти, - у голосі Лі бринів тріумф.
- А ти сам у все це віриш, Лі? - спитав Адам.
- Так, вірю. Так, я в це вірю. Дуже легко - через лінощі, або через слабкість - впасти навколішки перед божеством і сказати: "А що я міг зробити? Так судилося". Тепер подумайте про велич вибору! Вибір робить людину людиною. Кицька не має вибору, і бджола мусить робити мед. Тут немає нічого божественного. [...]
Я викурюю дві свої люльки по обіді, ні більше і не менше, як наші старші. І відчуваю, що я людина. І відчуваю, що людина - це щось дуже важливе, можливо, важливіше за зірку. Це не богослов'я. У мене немає схильності до богів. Але я маю в собі нову любов до того блискучого знаряддя, до людської душі. Вона чарівна й унікальна, їй немає нічого рівного на всьому світі. На неї завжди нападають, але вона неруйнівна, тому що - "ти можеш".”
― East of Eden
[...]
Тоді я взяв стандартну американську версію Біблії. На той час то був зовсім новий переклад. І цей фрагмент відрізнявся. Там сказано: "Іди пануй над ним". Це зовсім інше. Це не обіцянка, це наказ. Я почав буквально знемагати. Мене цікавило, яке ж слово вжито в оригіналі, щоб породити такі різні переклади.
[...]
І ось те золото, яке ми видобули зі своєї копальні, - "Ти можеш". Ти можеш опанувати гріх.
[...]
Невже ви не розумієте? - вигукнув він. - Американський стандартний переклад наказує людям опанувати гріх, і можна назвати гріх невіданням. Переклад Біблії короля Якова дає обіцянку, і це означає, що людина неодмінно опанує гріх. Але слово на івриті, слово "тімшел" - "ти можеш" - надає вибір. Хтозна, чи це не найважливіше слово на світі? Воно каже, що шлях відкритий. Усе залежить від самої людини. Бо якщо "ти можеш", то вірно і те, що "ти не можеш". Невже це не ясно?
- Ясно. Мені ясно. Але ж ви не вірите, що це закон Божий. Чому ж тоді ви відчуваєте його значущість?
- Ага! - вигукнув Лі. - Я давно хотів це вам пояснити. Я передбачав ваші питання, отже, я добре підготувався. Будь-який твір, що вплинув на мислення і життя незліченої кількості людей, є значущим. Багато мільйонів у своїх сектах і церквах відчувають наказ: "Іди пануй!" - і повністю віддаються послуху. Інші мільйони більше відчувають Божу волю у "ти мусиш". Хай що вони робитимуть, це не може вплинути на те, що судилося. Але "ти можеш"! Це дає чоловіку велич, це прирівнює його до богів, оскільки у своїй слабкості й ницості, у братовбивстві, він все ж таки має грандіозний вибір. Він може обрати свій шлях, боротися і перемогти, - у голосі Лі бринів тріумф.
- А ти сам у все це віриш, Лі? - спитав Адам.
- Так, вірю. Так, я в це вірю. Дуже легко - через лінощі, або через слабкість - впасти навколішки перед божеством і сказати: "А що я міг зробити? Так судилося". Тепер подумайте про велич вибору! Вибір робить людину людиною. Кицька не має вибору, і бджола мусить робити мед. Тут немає нічого божественного. [...]
Я викурюю дві свої люльки по обіді, ні більше і не менше, як наші старші. І відчуваю, що я людина. І відчуваю, що людина - це щось дуже важливе, можливо, важливіше за зірку. Це не богослов'я. У мене немає схильності до богів. Але я маю в собі нову любов до того блискучого знаряддя, до людської душі. Вона чарівна й унікальна, їй немає нічого рівного на всьому світі. На неї завжди нападають, але вона неруйнівна, тому що - "ти можеш".”
― East of Eden
Goodreads Librarians Group
— 306021 members
— last activity 3 minutes ago
Goodreads Librarians are volunteers who help ensure the accuracy of information about books and authors in the Goodreads' catalog. The Goodreads Libra ...more
Ksyu’s 2025 Year in Books
Take a look at Ksyu’s Year in Books, including some fun facts about their reading.
More friends…
Favorite Genres
Polls voted on by Ksyu
Lists liked by Ksyu
















































